Слишком личное: отпустить забыть уничтожить
Жан Эсташ, худой, всклокоченный, с нервически-психопатическим лицом, как и гораздо более удачливый в жизни, любви и творчестве, хоть и внешне сильно похожий на своего визави Филипп Гаррель, был в числе тех, кто хоть и получил приглашение на багровеющий за парижским горизонтом закат Новой Волны, предпочел не стоять скромно в дальнем углу, но смело войти в круг первых, одним из первых начавших перерабатывать кинематографические изыскания ньювейверов, попутно и подспудно анализируя причины и следствия действий бунтарей и всех к ним примкнувших, им сочувствующих. Причём и Гаррель, и Эсташ были равнозависимы от Жан-Люка Годара, который для первого был главным и единственным вдохновителем, а для второго - учителем и по сути спасителем magnum opus Эсташа, фильма 'Мамочка и шлюха' 1973 года.
Эсташ для Французской Новой Волны личность, меж тем, очень противоречивая, неуместная и в чем-то далеко не сразу приметная, в первую очередь, из-за того что среди тогдашних уже бронзовеющих нововолновиков, основной трибуной которых был…
Читать дальше
Слишком личное: отпустить забыть уничтожить
Жан Эсташ, худой, всклокоченный, с нервически-психопатическим лицом, как и гораздо более удачливый в жизни, любви и творчестве, хоть и внешне сильно похожий на своего визави Филипп Гаррель, был в числе тех, кто хоть и получил приглашение на багровеющий за парижским горизонтом закат Новой Волны, предпочел не стоять скромно в дальнем углу, но смело войти в круг первых, одним из первых начавших перерабатывать кинематографические изыскания ньювейверов, попутно и подспудно анализируя причины и следствия действий бунтарей и всех к ним примкнувших, им сочувствующих. Причём и Гаррель, и Эсташ были равнозависимы от Жан-Люка Годара, который для первого был главным и единственным вдохновителем, а для второго - учителем и по сути спасителем magnum opus Эсташа, фильма 'Мамочка и шлюха' 1973 года.
Эсташ для Французской Новой Волны личность, меж тем, очень противоречивая, неуместная и в чем-то далеко не сразу приметная, в первую очередь, из-за того что среди тогдашних уже бронзовеющих нововолновиков, основной трибуной которых был приснопамятный 'Кайе де Синема', масье Жан был практически чужим среди своих и своим среди чужих, хотя очевидно напитавшись из источника Ромера и Годара. И в этой своей странности и инаковости Эсташ был обречен находиться постоянно между, как чтя, так и по-своему преломляя основные кинематографические формы всей Новой волны, им подытоженную окончательно в 'Мамочке и шлюхе', представлявшей из себя поначалу эдакий агрессивный выброс во внешнее пространство его личного опыта, конечно же, любовного: тягостных отношений с актрисой Франсуазой Лебрун, завершившихся не менее депрессивным расставанием. Тем примечательнее становится, что громкие отзвуки 'Мамочки и шлюхи' отчётливо слышны как в 'Мечтателях' Бернардо Бертолуччи (у раскованного итальянца трио героев состоит из женщины и двух мужчин, тогда как у Эсташа из мужчины и двух женщин, но это лишь семантика), так и в 'Постоянных любовниках' Гарреля - воистину синефильская петля Мёбиуса, невозможная существовать, между тем, без главной ленты Годара 'На последнем дыхании', откуда в фильм Эсташа непроизвольно перетек несложный фабульный ход с диалогами и монологами в будуаре отеля, где нежились и наслаждались друг другом Мишель и Патриция. Третий лишний лишь намекался и предполагался. Невольно, но 'Мамочка и шлюха', в которой личное авторское все-таки доминирует, воспринимается как эдакое продолжение того вечного экзистенциального диалога Мишеля и его возлюбленной (ещё более становится понятным факт интереса Годара к созданию эсташевского эстампа), ведь в сущности герой Жан-Пьера Лео, зеркалящий и самого режиссёра, как Мари и Вероника его любовниц, происходит из того же типа, что и Пуаккар - бунтарей. Причина бунта которых кроится в их желании создать дивный новый мир, не всегда толком понимая как это надо делать - типичный инфантилизм, умноженный на буржуазный консьюмеризм, дающий в итоге лишь плоды разрушений и личностного затухания; буржуа, сытые и недовольные, сами себя сожрут. Но только бунт его свершился, Красный Май запылал заревами, но столь же быстро он и потух. Александр - герой после бунта, готовящийся к чему угодно, но не к новым революциям; сарторианство, делезианство и прочие философские постулаты, когда-то сподвигнувшие его на праведные крушения привычных патриархальных, капиталистических и прочих сугубо буржуазных устоев, для него уже кажутся не столько блажью, сколь главным оправданием его бездействия по дальнейшей жизни. И, по Прусту, с тщетой своё утерянное время в пустоте бессмысленного по сути бунтарства, Александр становится характерным типажом нового 'потерянного поколения', которое уже само, осознанно, загнало себя в экзистенциалистский тупик, в это ничто и никуда, замкнутое в четырёх стенах некоей комнаты неопределённого часа и года. Может, на дворе все ещё 1968 год, а, может, и ближайшее будущее; не так-то уж и важно. Напрямую обращаясь к зрителям, Александр вовлекает его в свой процесс исповедывания, бесконечного яростного монолога обо всём, но по сути ни о чем конкретно. Эсташ возводит кинематографический диалог в степень абсолютизма; шероховатый монохром оператора Пьера Ломма начинает существовать как новая реальность, вполне в духе Жака Риветта. Так или иначе, но Эсташ, снимая о себе, транслируя на экран своё отношение к младобунтарям Парижа конца шестидесятых, снимает чистое и беспримесное кино; Эсташ в 'Мамочке и шлюхе' кажется еще сильнее схожим на Риветта, хотя и вокабуляр Жана более аскетичен; эффект фильма в фильме, двойного зрения и двойной драматургии, появляется как нечто само собой разумеющееся, как стихия, что к финалу выплескивается женским презрением к Александру, который ни себя не ищет, ни истинного смысла своего (не)бытия. Он по-прежнему дитя революции, которая стирается из памяти.
У Эсташа 'третий лишний' существует в кадре совершенно неслучайно. Постепенно монолог Александра будут прерывать Вероника и Мари - дихотомия по сути одной и той же женщины, что бросила ипохондрика Эсташа, став музой другого вненововолновика Поля Веккиали, госпожи Лебрун, выписанной режиссером как putain. Но ни в Эсташе, ни в его кинематографическом доппельгангере Александре нет в этом определении Женского( конфликт Мужского-Женского, в одночасье рифмующийся и с Лелушем, и с Вадимом, и с Годаром - как раз в фильме с таким названием и играл у мэтра Жан-Пьер Лео, экстраполирующий в этот раз все свои прошлые образы у Эсташа) ноток брезгливости, презрительности - ведь, вполне по Фрейду, мужчина жаждет чтобы его партнерша, даже на одну лунную ночь, была и его мамочкой, и его шлюхой. Была нежной, заботливой, понятливой - и грязной, распутной, откровенной. Чтоб он ее любил и ненавидел, жаждал каждый её изгиб, хотел её выпить до дна - и отравиться, корчась в муках. Именно в финале, после всех этих вербальных рефлексий, воспоминаний, окончательно побеждает по гамбургскому счёту пустота внутри всех трёх героев, занятых лишь собой, своими сиюминутными страстями, заботами, забавами. И эта ночь, вечная и далекая, не решит в их отношениях ничего, ведь для Александра нет совсем никаких целей. Он застрял в себе, в своей макровселенной, что движется по одному замкнутому кругу собственной невоплощенности.